Неточные совпадения
— Нехорошо, нехорошо, — сказал Собакевич, покачав
головою. — Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни разу не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! когда-нибудь
придется поплатиться за это. — Тут Собакевич погрузился
в меланхолию.
Но почему именно теперь
пришлось ему выслушать именно такой разговор и такие мысли, когда
в собственной
голове его только что зародились… такие же точно мысли?
Если Ольге
приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место
в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ
в его
голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала
в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало
в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался
в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся
в сером цвете.
Особенно был раздражен бритоголовый человек, он расползался по столу, опираясь на него локтем, протянув правую руку к лицу Кутузова. Синий шар
головы его теперь
пришелся как раз под опаловым шаром лампы, смешно и жутко повторяя его. Слов его Самгин не слышал, а
в голосе чувствовал личную и горькую обиду. Но был ясно слышен сухой голос Прейса...
Но неизвестный так погрузился
в созерцание лесного сюрприза, что девочка успела рассмотреть его с
головы до ног, установив, что людей, подобных этому незнакомцу, ей видеть еще ни разу не
приходилось.
Но взмахи хвоста были так порывисты, что попасть
в голову было трудно и удары все
приходились по спине, а это ей, по-видимому, нипочем.
Да я и позабыла… дай примерить очинок, хоть мачехин, как-то он мне
придется!» Тут встала она, держа
в руках зеркальце, и, наклонясь к нему
головою, трепетно шла по хате, как будто бы опасаясь упасть, видя под собою вместо полу потолок с накладенными под ним досками, с которых низринулся недавно попович, и полки, уставленные горшками.
После чая стали по скошенному уже лужку перед домом играть
в горелки. Взяли и Катюшу. Нехлюдову после нескольких перемен
пришлось бежать с Катюшей. Нехлюдову всегда было приятно видеть Катюшу, но ему и
в голову не приходило, что между ним и ею могут быть какие-нибудь особенные отношения.
Мы долго шли, местами погружаясь
в глубокую тину или невылазную, зловонную жидкую грязь, местами наклоняясь, так как заносы грязи были настолько высоки, что невозможно было идти прямо, —
приходилось нагибаться, и все же при этом я доставал
головой и плечами свод.
И движется, ползет, громыхая и звеня железом, партия иногда
в тысячу человек от пересыльной тюрьмы по Садовой, Таганке, Рогожской…
В голове партии погремливают ручными и ножными кандалами, обнажая то и дело наполовину обритые
головы, каторжане. Им
приходится на ходу отвоевывать у конвойных подаяние, бросаемое народом.
Река Сыдагоу длиною 60 км.
В верхней половине она течет параллельно Вай-Фудзину, затем поворачивает к востоку и впадает
в него против села Пермского. Мы вышли как раз к тому месту, где Сыдагоу делает поворот. Река эта очень каменистая и порожистая. Пермцы пробовали было по ней сплавлять лес, но он так сильно обивался о камни, что
пришлось бросить это дело. Нижняя часть долины, где проходит почтовый тракт, открытая и удобная для земледелия, средняя — лесистая, а верхняя —
голая и каменистая.
Спустившись с дерева, я присоединился к отряду. Солнце уже стояло низко над горизонтом, и надо было торопиться разыскать воду,
в которой и люди и лошади очень нуждались. Спуск с куполообразной горы был сначала пологий, но потом сделался крутым. Лошади спускались, присев на задние ноги. Вьюки лезли вперед, и, если бы при седлах не было шлей, они съехали бы им на
голову.
Пришлось делать длинные зигзаги, что при буреломе, который валялся здесь во множестве, было делом далеко не легким.
В это время
в лесу раздался какой-то шорох. Собаки подняли
головы и насторожили уши. Я встал на ноги. Край палатки
приходился мне как раз до подбородка.
В лесу было тихо, и ничего подозрительного я не заметил. Мы сели ужинать. Вскоре опять повторился тот же шум, но сильнее и дальше
в стороне. Тогда мы стали смотреть втроем, но
в лесу, как нарочно, снова воцарилась тишина. Это повторилось несколько раз кряду.
Около полудня мы сделали большой привал. Люди тотчас же стали раздеваться и вынимать друг у друга клещей из тела. Плохо
пришлось Паначеву. Он все время почесывался. Клещи набились ему
в бороду и
в шею. Обобрав клещей с себя, казаки принялись вынимать их у собак. Умные животные отлично понимали,
в чем дело, и терпеливо переносили операцию. Совсем не то лошади: они мотали
головами и сильно бились.
Пришлось употребить много усилий, чтобы освободить их от паразитов, впившихся
в губы и
в веки глаз.
При подъеме на крутые горы,
в особенности с ношей за плечами, следует быть всегда осторожным. Надо внимательно осматривать деревья, за которые
приходится хвататься. Уже не говоря о том, что при падении такого рухляка сразу теряешь равновесие, но, кроме того, обломки сухостоя могут еще разбить
голову. У берез древесина разрушается всегда скорее, чем кора. Труха из них высыпается, и на земле остаются лежать одни берестяные футляры.
Фази еще
в 1849 году обещал меня натурализировать
в Женеве, но все оттягивал дело; может, ему просто не хотелось прибавить мною число социалистов
в своем кантоне. Мне это надоело,
приходилось переживать черное время, последние стены покривились, могли рухнуть на
голову, долго ли до беды… Карл Фогт предложил мне списаться о моей натурализации с Ю. Шаллером, который был тогда президентом Фрибургского кантона и главою тамошней радикальной партии.
По счастию, мне недолго
пришлось ломать
голову, догадываясь,
в чем дело. Дверь из передней немного приотворилась, и красное лицо, полузакрытое волчьим мехом ливрейной шубы, шепотом подзывало меня; это был лакей Сенатора, я бросился к двери.
Вечером
в кабинете Бахарева шли горячие споры и рассуждения на всевозможные темы. Горничной
пришлось заменить очень много выпитых бутылок вина новыми. Лица у всех раскраснелись, глаза блестели. Все выходило так тепло и сердечно, как
в дни зеленой юности. Каждый высказывал свою мысль без всяких наружных прикрытий, а так, как она выливалась из
головы.
Работа на приисках кипела, но Бахареву
пришлось оставить все и сломя
голову лететь
в Шатровские заводы.
А так как люди гораздо умнее, чем обыкновенно думают про них их господа, то и камердинеру зашло
в голову, что тут два дела: или князь так, какой-нибудь потаскун и непременно пришел на бедность просить, или князь просто дурачок и амбиции не имеет, потому что умный князь и с амбицией не стал бы
в передней сидеть и с лакеем про свои дела говорить, а стало быть, и
в том и
в другом случае не
пришлось бы за него отвечать?
От Дорониных вести про Петра Степаныча дошли и до Марка Данилыча. Он только
головой покачал, а потом на другой аль на третий день — как-то к слову
пришлось, рассказал обо всем Дарье Сергевне. Когда говорил он, Дуня
в смежной комнате сидела, а дверь была не притворена. От слова до́ слова слышала она, что отец рассказывал.
Живучи
в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не
приходилось. Теперь это на большую досаду его наводило, досадовал он на себя и за то, что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему
в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так всего бы вернее через него цены узнать.
— Теперь он, собака, прямехонько к водяному!.. Сунет ему, а тот нас совсем завинит, — так говорил толпе плечистый рабочий с сивой окладистой бородой, с черными, как уголь, глазами. Вся артель его уважала, рабочие звали его «дядей Архипом». — Снаряжай, Сидор, спину-то: тебе, парень,
в перву
голову отвечать
придется.
И
в меркуловском бухарском халате,
в запачканной фуражке на
голове, с грязным платьем под мышкой, со свечкой
в руках пошел он вдоль по коридору. Немного не доходя до своего номера, увидал Дмитрий Петрович — кто-то совсем раздетый поперек коридора лежит…
Пришлось шагать через него, но, едва Веденеев занес ногу, тот проснулся, вскочил и, сидя на истрепанном войлоке, закричал...
«
Придется в портные отдать!» — мелькает
в голове у матушки, от взора которой не укрывается, что ноги у крестника короткие и выгнутые колесом, точно сама природа еще
в колыбели осудила его на верстаке коротать жизнь.
Не по нраву
пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному
голове, и Алексею шепнул, чтоб до поры до времени они про золотые прииски никому не сказывали. Дюкова учить было нечего, тот был со Стуколовым заодно. К тому же парень был не говорливого десятка,
в молчанку больше любил играть.
«Знать бы да ведать, — меж собой говорили они, — не сдавать бы
в науку овражного найденыша!.. Кормить бы, поить его, окаянного, что свинью на убой, до самых тех пор, как
пришлось бы сдавать его
в рекруты. Не ломался б над нами теперь, не нес бы высóко поганой
головы своей. Отогрели змею за пазухой! А все бабы! Они
в ту пору завыли невесть с чего…»
Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями
голову? Нет на свете близкого человека, одна как перст, одна
голова в поле, не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, с ней толковала молодая вдова, как и где лучше жить — к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не
приходится. Сказала Манефа...
С помощью маклера Алексей Трифоныч живой рукой переписал «Соболя» на свое имя, но
в купцы записаться тотчас было нельзя. Надо было для того получить увольнение из удела, а
в этом
голова Михайло Васильевич не властен,
придется дело вести до Петербурга. Внес, впрочем, гильдию и стал крестьянином, торгующим по свидетельству первого рода… Не купец, а почти что то же.
Необходимо было и продолжать роман"
В путь-дорогу". Он занял еще два целых года, 1863 и 1864, по две книги на год, то есть по двадцати печатных листов ежегодно.
Пришлось для выигрыша времени диктовать его и со второй половины 63-го года, и к концу 64-го. Такая быстрая работа возможна была потому, что материал весь сидел
в моей
голове и памяти: Казань и Дерпт с прибавкой романических эпизодов из студенческих годов героя.
Нам долго
пришлось дожидаться; прием был громадный. Наконец мы вошли
в кабинет. Профессор с веселым, равнодушным лицом стал расспрашивать сестру; на каждый ее ответ он кивал
головой и говорил: «Прекрасно!» Потом сел писать рецепт.
После пятилетнего ожидания я наконец получил
в больнице жалованье
в семьдесят пять рублей; на него и на неверный доход с частной практики я должен жить с женой и двумя детьми; вопросы о зимнем пальто, о покупке дров и найме няни — для меня тяжелые вопросы, из-за которых
приходится мучительно ломать себе
голову и бегать по ссудным кассам.
И из-за этого у нас была тяжелая ссора ночью. Убедил ее не делать этого. Здешнему персоналу я сообщил, что я болен. Долго ломал
голову, какую бы болезнь придумать. Сказал, что у меня ревматизм ног и тяжелая неврастения. Они предупреждены, что я уезжаю
в феврале
в отпуск
в Москву лечиться. Дело идет гладко.
В работе никаких сбоев. Избегаю оперировать
в те дни, когда у меня начинается неудержимая рвота с икотой. Поэтому
пришлось приписать и катар желудка. Ах, слишком много болезней у одного человека.
«Тем более, — приободрился он при мелькнувшей
в его
голове мысли, — что это, вероятно, последнее доказательство прошлого, за которое мне
приходится расплачиваться. И не только вероятно, но наверно. Если бы существовали другие, они явились бы раньше».
Возражений он не мог терпеть, да и не
приходилось никогда их слышать ни от кого, кроме доктора Крупова; остальным
в голову не приходило спорить с ним, хотя многие и не соглашались; сам губернатор, чувствуя внутри себя все превосходство умственных способностей председателя, отзывался о нем как о человеке необыкновенно умном и говорил: «Помилуйте, ему не председателем быть уголовной палаты, повыше бы мог подняться.
«За этими стенами, — пронеслось
в его
голове, — мне
приходится заживо схоронить себя от света — это моя могила».
— А черт его знает! — отвечал тот. — И вот тоже дворовая эта шаварда, — продолжал он, показывая
головой в ту сторону, куда ушел Иван, — все завидует теперь, что нам, мужикам, жизнь хороша, а им — нет. «Вы, говорит, живете как вольные, а мы — как каторжные». — «Да есть ли, говорю, у вас разум-то на воле жить: — ежели, говорю, лошадь-то с рожденья своего взнуздана была, так, по-моему, ей взнузданной и околевать
приходится».
Вскоре после того
пришлось им проехать Пустые Поля, въехали потом и
в Зенковский лес, — и Вихров невольно припомнил, как он по этому же пути ездил к Клеопатре Петровне — к живой, пылкой, со страстью и нежностью его ожидающей, а теперь — что сталось с нею — страшно и подумать! Как бы дорого теперь дал герой мой, чтобы сразу у него все вышло из
головы — и прошедшее и настоящее!
— Были у нас
в городе вольтижеры, — говорила она ему, — только у них маленький этот мальчик, который прыгает сквозь обручи и сквозь бочку, как-то
в середину-то бочки не попал, а
в край ее
головой ударился, да так как-то
пришлось, что прямо теменным швом: череп-то весь и раскололся, мозг-то и вывалился!..
— К самому сердцу
пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая
головой. — Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку
в скитах с своею-то Енафой!..
Убитый Кирилл лежал попрежнему
в снегу ничком. Он был
в одной рубахе и
в валенках. Длинные темные волосы разметались
в снегу, как крыло подстреленной птицы. Около
головы снег был окрашен кровью. Лошадь была оставлена версты за две,
в береговом ситнике, и Мосей соображал, что им
придется нести убитого на руках. Эх, неладно, что он связался с этими мочеганами: не то у них было на уме… Один за бабой погнался, другой за деньгами. Того гляди, разболтают еще.
— Сейчас помрет, — как бы угадав мою мысль, шепнул фельдшер. Он покосился на простыню, но, видимо, раздумал: жаль было кровавить простыню. Однако через несколько секунд ее
пришлось прикрыть. Она лежала, как труп, но она не умерла.
В голове моей вдруг стало светло, как под стеклянным потолком нашего далекого анатомического театра.
Он сидел на том же месте, озадаченный, с низко опущенною
головой, и странное чувство, — смесь досады и унижения, — наполнило болью его сердце.
В первый раз еще
пришлось ему испытать унижение калеки;
в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он не мог отдать себе ясного отчета
в угнетавшем его тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это было неясно и смутно, оно доставляло не меньше страдания.
Но так как фабричным
приходилось в самом деле туго, — а полиция, к которой они обращались, не хотела войти
в их обиду, — то что же естественнее было их мысли идти скопом к «самому генералу», если можно, то даже с бумагой на
голове, выстроиться чинно перед его крыльцом и, только что он покажется, броситься всем на колени и возопить как бы к самому провидению?
Но близких знакомых не встретилось; всего лишь раза два
пришлось ему кивнуть
головой — одному купцу, которого он знал отдаленно, и потом одному молодому деревенскому священнику, отъезжавшему за две станции,
в свой приход.
Если я не поехал посмотреть эти цепи, так значит, уж мне плохо
пришлось! Я даже отказался, к великому горю Ивана, ужинать и, по обыкновению завернувшись
в бурку, седло под
голову, лег спать, предварительно из фляги потянув полыновки и еще какой-то добавленной
в нее стариком спиртуозной, очень вкусной смеси.
Во время таких поездок мне
приходилось встречать двух-трех человек, знакомых по моей бродяжной жизни. Но никому из них не приходило
в голову, что я и есть бывший табунщик Леша!
Я увидел
В.И. Ковалевского уже окруженного толпой начальства, и городской
голова Хмельницкий подошел ко мне, чтобы представить меня
В.И. Ковалевскому, но этого делать не
пришлось, так как, обрадовавшись встрече, мы обнялись и расцеловались. Пока происходил осмотр выставки,
в павильоне был сервирован завтрак.
Манера говорить у них была разная: Анненский говорил быстро, страстно, захлебываясь; Короленко — медлительно, спокойно, никогда не теряя самообладания; глаза смотрят внимательно, и
в глубине их горит мягкий юмористический, смеющийся огонек. Сам — приземистый, коротконогий, с огромною курчавою
головою, на которую он никогда не мог найти
в магазине шляпы впору, —
приходилось делать на заказ.
Но все-таки большую часть времени ему
приходится оставаться одному. Он сидит
в кресле и чувствует, как жизнь постепенно угасает
в нем. Ему постоянно дремлется,
голова в поту. Временами он встает с кресла, но дойдет до постели и опять ляжет.